Владимир Золотых (v_m_zolotyx) wrote,
Владимир Золотых
v_m_zolotyx

Глава 4. Окончание.

Глава 4. Продолжение http://v-m-zolotyx.livejournal.com/7788.html

***
Вот и уходит лето. Дверь стояла открытой настежь, и косые лучи заходящего солнца выхватывали из полутьмы дома выскобленный добела стол, горстку муки на нем и загорелые крепкие руки, одна придерживает деревянную миску, другая – мешает ложкой жидкое тесто. Сама девушка то оставалась в тени, то появлялась в освещенном прямоугольнике, и тогда искры вспыхивали в ее рыжеватых волосах, выбившихся из-под косынки.
Скоро вернутся отец и брат – они сегодня ходили к борти у ближнего озера, резали мед, уже тот, который останется в семье или будет выменян на что-нибудь. Мед, что положено отдавать князю, был нарезан сразу после медового Спаса. Мать еще позавчера позвали к больной в соседнюю деревню, и вроде она и не должна была сегодня вернуться, но Феня чувствовала, что она встревожена. Они с матерью вообще очень хорошо чувствовали друг друга, и Феня уже привыкла к этому. И сейчас тревога матери передалась было ей, но Феня заставила себя успокоиться, прочитав короткую молитву, мысленно выделив слова «Да будет воля Твоя», этому тоже научила ее мать: «Что должно случиться, случится, ничто Бог не посылает зря».
И все же, что могло так напугать мать? Зверь ее не тронет, да и не нападают звери в конце лета – медведи наелись ягод и муравьиных личинок, волки опасны только зимой. Люди не посмеют угрожать ей – люди ее уважают и боятся, хотя уважают-то за дело, а вот боятся зря. Им все кажется, что тот, кто может вылечить, может и нагнать болезнь, что женщина, которая свободно ходит за травами в лес, должно быть сама родня лешему. Мать, слыша за спиной шепотки, смеялась и только один раз рассердилась по-настоящему – когда старушка пыталась подслушать и перенять как заговор, то, что мать говорила над колыбелькой больного малыша. Рассердилась не потому, что испугалась того, что украдут секретное ведовство, а потому, что приняли за ведовство то, что было обычной молитвой. Понимешь, - говорила она, - разница в том, что волховать – это как бы пытаться Богом управлять, и это большой грех. Можно и нужно просить, и если Господь пожелает, он на твою просьбу ответит, если это просьба будет к добру. Но Ему лучше знать, что для каждого из нас хорошо, и большой грех пытаться Его заставить, пусть даже и ради здоровья больного.
Бывало, что не помогали лекарства или и не было от этой болезни лекарств, а молитва помогала. Так Феня видела, как мать молилась за одного человека, у которого было пятеро маленьких детей, а он умирал от заворота кишок. Она говорила с Богом почти дерзко: «Ты сделал его отцом пятерых детей, так позволь ему их вырастить!»
И тот человек поправился, а ведь его уже рвало калом, и надежды не было почти никакой.
Но иногда она и лечила, и молилась, но человек все равно умирал, и с этим приходится мириться любому врачу. Со вздохом она говорила, что у нее кладбище из тех, кого она не спасла, побольше того, что оставляет за собой княжеское войско.
Нет, если даже ей не удавалось спасти, никто не решался поднять на нее руку, ее побаивались, а ну как проклянет?
Были, правда, те, кто пытался рассорить Ульяну с их сельским попом, отцом Ферапонтом, шептали ему, что она волхвует, да он-то любит во всем разобраться сам, не слушает наветов, и видит, кто в церкви каждое воскресенье, кроме как если у больного, а кто на соседей жалуется, а сам в ночь на Рождество Иоана Предтечи в лес идет и там русалии устраивает. Феню как-то подружки звали, говорят, пойдем, здорово так, искупаемся ночью, через костер попрыгаем, весело... Хорошо, Фене мать объяснила, как там купаются и в каком виде прыгают...
Подружки обиделись, кода Феня с ними не пошла, раз не пошла, и через год не пошла, а там и звать перестали. Феню вообще в селе не особенно любили – слишком гордая, и ум свой любит показать, а в девке главное – это что? Послушание!
Хорошо хоть отец с матерью считали, что послушание получается лучше, когда исходит из понимания и не ленились лишний раз объяснить...
Иногда бывало обидно до слез. Мать утешала, гладя по голове плачущую Феню, а потом сказала: «зовется село Ласково, да к нам с тобой оно ласково не всегда, но зато мы с тобой и Ваней друг друга любим, и отец нас любит. А люди переменчивы – сегодня они тебя на руках носят, а завтра убить готовы».
И теперь Феня иногда слышала за спиной тот же шепоток… Может, поэтому, а может из-за дерзости, замуж ее не брали, она уж и не надеялась – по сельским меркам она в ее семнадцать была перестарком – на посиделки еще зовут, но парни сватают тех, кто года на два, на три моложе.
Феня переступила босыми ногами по утоптанному земляному полу, там, куда падали солнечные лучи он был нагрет, но в тени уже тянуло холодом. Весь дом пах медом, но Феня уже принюхалась и не замечала сладкого запаха.
Глиняная круглая печь в углу уже была протоплена, остались только угли, на которые Феня поставила смазанную жиром плоскую сковороду с длинной ручкой. Когда сковорода нагрелась, ее пришлось достать, чтобы налить теста. Эх, вот бы сделать печь с дыркой сверху! Тогда можно было бы ставить сковородку на нее, и не вынимать ее каждый раз, чтобы снять с нее что-то или добавить жира. Правда, топить ее придется сильнее…
Солнце село, оладьи уже источали пар, лежа в миске, но как раз не успели остыть, когда гаснущий свет заката вдруг заслонили две высокие фигуры. Феня, погруженная в свои мысли, в первый момент испугалась, так зловеще выглядели упавшие тени, но тут же успокоилась – это вернулись отец и брат. Но успокоилась слишком рано.
***
Улица деревни, в которой Ульяна боролась за жизнь лежавшей в горячке женщины, оказалсь накануне вечером заполнена лошадьми и людьми в шлемах. Пятеро из них заехали на тот двор, где была Ульяна, спешились, привязали лошадей, и сказали хозяину, чтоб тот тащил овса и сена лошадям, а для них самих зажарил бы трех гусей, ему и его семье они уже не понадобятся, с хохотом добавили они. Они не пытались скрыть того, что ждет деревню утром – сейчас-де слишком поздно что-то начинать, да и переночевать куда приятней под крышей, чем на свежем пепелище. Эти молодые дружинники вовсе не были злыми, они даже жалели, что такую ладную избу придется превратить в уголья, и пытались утешать хозяина – дескать, Великий князь Всеволод поселит их на хорошей земле, и на обзаведенье даст, не обидит. И коров оставит, а может, и еще добавит.
Дождавшись и съев гусей, которых со слезами на глазах ощипывала и варила хозяйка, парни улеглись на лавках, и захрапели, пока хозяева с причитаниями собирали нехитрый скарб и думали, как им везти беспамятную больную старуху-мать хозяина.
Но несчастная освободила их хоть от этой заботы – к полуночи она тихо, не приходя в себя, умерла. Ульяна лишь успела позвать к ней сына, заметив, что дыхание ее стало совсем редким. Тот схватил холодеющую руку и стал звать, как в детстве. Но напрасно. Ее высохшее за время болезни тело, и раньше-то небольшое, в крепких руках сына напоминало тело ребенка.
Проснувшиеся от шума и зажженной лучины дружинники недовольно заворчали, спросили, что случилось. Но, узнав, в чем дело, смущенно замолкли, и, пробравшись мимо стола, на котором уже лежала покойница, пошли досыпать на сеновал, оставив семью оплакивать свое горе.
При свете трещавшей лучины Ульяна и жена хозяина обмывали новопреставленную, одевали в чистую рубаху, пока осиротевший хозяин мастерил наскоро гроб. Дочка побежала к соседям, у которых ночевал Ласковский поп, который еще накануне принял исповедь, причастил и соборовал тогда бывшую в сознании старушку, а после остался выполнить накопившиеся в деревне требы – кому освятить новый дом, кому крестить младенца.
Вскоре вошел разбуженный отец Ферапонт, крестя зевающий рот. В обычном случае над умершей монахини читали бы псалмы, благо сын был не беден и нашел бы, чем им заплатить, потом гроб погрузили бы на сани, даже летом, и повезли бы в Ласково – отпевать в церкви и похоронив там же, вернулись бы в дом на поминки, куда собралась бы вся деревня и многие из Ласкова. Все это не могло бы утишить боль, но сейчас, когда поступить по обычаю было невозможно, сыну казалось, что он виноват перед матерью, что не может даже ее достойно проводить.
Отец Ферапонт не знал, как ему быть – обычно всех покойников он отпевал в церкви, можно еще в часовне, или, скажем, павших воинов можно прямо на поле брани. Тут не было ни церкви, ни часовни, поэтому мысленно приравняв этот печальный дом к полю брани, возгласив: «Слава Отцу и Сыну и святому Духу!», он приступил к чину отпевания.
Утром хозяева стали умолять ночевавших у них дружинников подождать и дать им хоть похоронить мать, и один из них, тот, что постарше, помявшись, сжалился. Он одернул рубаху, и отвел их с попом к своему боярину. Сперва они долго ждали, пока богато одетый молодой боярин закончит говорить то с одним, то с другим гридином, и посмотрит на них, чтобы броситься ему в ноги.
Боярин ответил, что до полудня он так и так будет жечь деревню, но не позже, чем к вечеру князь велел ему быть в Ласково, а он хоть и сочувствует их горю, но за задержку перед князем отвечать не станет, да и времени до полудня достаточно, чтобы похоронить десяток, а не одну старушку. На робкие возражения, что тогда они не успеют собрать скарб, даже и отвечать не стал, лишь нахмурился, и убитый горем крестьянин, пятясь и кланяясь, поспешил уйти, пока грозный боярин не сменил милость на гнев.
Горькими были эти похороны – на неосвященной земле, словно язычницу, под дубом, в неглубокой могиле наскоро хоронил молодой крестьянин и мать, и всю свою прежнюю жизнь. Он не только осиротел, из зажиточного хозяина – он унаследовал от отца неразделенное хозяйство – он превращался в нищего погорельца. Даже то немногое, что удастся сохранить его соседям, он потеряет. Пока он прощается с матерью, его односельчане вместо того, чтобы прийти проводить свою соседку, что еще недавно судачила с ними у колодца, судорожно увязывали в узлы то, что могли унести с собой. Оплакать покойницу пришли лишь несколько старушек да лекарка из Ласково. Не было даже его жены, снохи покойной, которая собирала хоть еды в дорогу, а ведь ей еще придется нести полугодовалого сына, и много ли пройдет сама пятилетняя дочь...
Ульяна считала, что нехорошо оставить больную, пока она еще была жива, хоть и было уже ясно, что ее не спасти, но оставить мертвую до погребения было бы тоже неправильно, и жалко было бросать эту семью, которая была в таком горе. Но после похорон она попыталась было выйти из толпы деревенских, которых согнали на опушке леса. Она пробовала объяснить преградившему ей дорогу воину, что она из другого села, и что ей надо вернуться к мужу и детям, но он не стал слушать, а когда она стала настаивать, пригрозил огреть древком копья, и пусть скажет спасибо, что не ткнул острием. Ульяна пробралась к другому краю поляны, на которой, сгрудившись, стояли люди – вдруг стоящий там дружинник будет добрей, но и там ее ждала неудача: пытавшегося прямо перед ней выбежать из толпы мужика сбили с ног древком копья, пнули несколько раз по ребрам и загнали обратно.
Не удалось ей сбежать и на привале, когда их погнали на север, к Владимиру. И даже весть не послать, не сказать мужу и детям, что жива, они же там умирают от беспокойства. А что еще хуже – не предупредить о надвигающейся на Ласково беде.

Но в Ласково все узнали еще в тот же вечер, когда один из отрядов владимирского войска занимал ту деревню, в которой была Ульяна. Ее же муж с сыном по дороге к дальней борти видели в лесу передовые разъезды большого войска, и поняли, что они, должно быть, идут на Переяславль Рязанский, а значит, никак Ласково не минуют.
Вернувшись к дочери Фене, он велел собрать самое необходимое, причем так, чтобы можно было пережить зиму, но по возможности унести на себе. Корову из стада он пригнал, а пока дочь с сыном собираются, сам побежал к церкви.
Пока перед глазами мелькал знакомый частокол соседей, в его душе словно открылась рана, у него даже пресеклось дыхание. До этого момента он не связывал новости о войне и то, что его жена сейчас как раз в той стороне, откуда идет войско. А сейчас понимание было острым как удар.
Где она? Что с ней? Может, именно сейчас она выкрикивает его имя, без надежды, что он придет на помощь...
Но стиснув зубы, он заставил себя подумать о насущном. Чтобы сейчас с ней ни было, помочь он пока может только молитвой. И произнося последние слова обращения к Заступнице Богородице, он уже подбегал к церкви.
Вскоре резкий звук настойчиво звал всех собраться. Клепало – деревянную резную доску Гюргий держал на плече, придерживая левой рукой, правой бил в него молотком. Сбежавшиеся жители думали, что где-то, должно быть, пожар.
– У кого пожар?
– Чей дом горит?
Спрашивали собравшиеся мужики у Гюргия, все еще сжимавшего клепало в руках.
– Ваши дома горят. И мой. Нет, еще не сейчас, - сказал он соседям, многие из которых обернулись проверить, не загорелись ли и впрямь их дома у них за спиной.
– Но завтра будут гореть. К нам идет большое войско, князь Всеволод Владимирский и Всеволод Пронский идут платить за обиду нашему князю Роману Рязанскому, а когда князья дерутся, деревни горят. Давайте возьмем то, что можно унести, и бежим в лес.
Толпа загудела. Среди общего гомона послышались отдельные громкие выкрики.
– Верно! Гюргий дело говорит!
– Да что я в том лесу не видел?
– Чай не половцы! В степь не угонят!
– Даже если и сожгут село, все ж людей-то не убьют – во Владимир уведут, а и там люди живут.
– Вот и иди, как скотина бессловесная!

То, что это не половцы – было понятно, деды и прадеды тех, кто сейчас жил в Рязанской земле переселились сюда, в леса из черниговских степей как раз, чтоб подальше уйти от степных кочевников. И княжеские войны им и их отцам известны были не понаслышке, все знали, что главное богатство князя даже не земли, а люди, что эту землю пашут.

– Ну, если хочешь, чтоб тебя, как корову гнали на другое пастбище, можешь, конечно, оставаться, только потом бы плакать не пришлось.
– Тебе, Гюргий, легко говорить – тебя лес кормит, ты с меда живешь, а нам что в лесу делать? Лапу сосать? Сам же знаешь – с осени не вспашешь, не засеешь, в следующем году есть нечего будет. А князь Всеволод на своей земле посадит, и зерна на посев даст, а, может, и скота. И помереть с голода не даст.
– Ну, можно в лесу и поляну распахать, -- говорил Гюргий, уже понимая, что спор он проиграл. Ему действительно нечего делать во Владимире – раз борти, отмеченные его знаменем тут, в чужом лесу свои бортники есть, за раззнаменование чужой борти известно, что бывает, а учиться новому ремеслу он уж стар.
Но не только из-за бортей он решил с семьей уйти в лес, даже если больше никто не решит идти с ним. Если его погонят – то отведут туда, куда князю удобно, а не туда же, куда людей из других деревень, и там велят жить, а ему нужно во что бы то ни стало сохранить свободу – как иначе он будет искать Ульяну?
Вернувшись домой, он решил поесть – не пропадать же оладьям, хоть в горло и не лез кусок. С наступлением темноты, он взвалил на плечи мешок с зерном – из тех, что успел выменять взамен меда, сын Иван потащил второй, пусть ему это и было еще нелегко – в четырнадцать лет мешок еще тяжеловат, и они понесли их через огороды в лес. Там у бортника была пустая колода – он все надеялся поймать слетевший рой и посадить туда, но пока что колода будет прекрасным тайником для зерна – его-то далеко на себе не утащишь, а так и не промокнет в дождь, и люди вряд ли найдут.
Сама же Феня, запалив лучину, наколотую к зиме, и прикрыв дверь, снимала со стен главное богатство – не платье, вышитое красными нитками, и не стеклянные браслеты, подаренные отцом, а собранные летом вместе с матерью травы, которыми можно вылечить если и не любую болезнь, то многие. Ее тень лихорадочно металась по стенам, то вырастая, то съеживаясь. Снятые пучки трав она заворачивала в чистую холстину, складывая так, чтобы между ними всегда была ткань, конечно, сухие стебли поломаются в пути, но хотя бы разные травы не перемешаются, все вместе завернула в кожу от сырости и положила в туесок. Потом быстро увязала теплые вещи отцу, себе, брату и что-то матери. Мысль о ней не оставляла Феню, но думать о плохом не хотелось.
Тем временем вернувшиеся мужчины собирали скарб: пилу, топор, серп. То, что сделать нетрудно самим, а понадобится или нет, неясно – оставили, мотыги да вилы. А вот цельнодеревянные лопаты с железными оковками по краю взять нужно – новые вытесать из твердого дуба, да еще сушить правильно – это ж полгода нужно, а лопата из свежего дерева будет гнуться и треснет сразу же.
Из посуды только сковородка, котелок, да подойник, их Феня привязала к своему узлу сверху. И вот, когда небо только-только начало сереть, три человека присели в последний раз в своем доме, помолились на образа. Потом, вздохнув, отец тяжело поднялся, снял со стены икону, обернул ее тем же вышитым рушником, который украшал иконную полку, и убрал в свой узел. Феня огляделась – без иконы дом сразу стал будто нежилым, хотя оставляли-то многое, что было таким родным и привычным…Тихо вышли, не закрыв за собой дверь. Огородами вывели к лесу корову и двинулись вглубь леса.
Сперва тропа была широкая, нахоженная, вокруг близкого озера, по ней ходили в лес все, кто за чем, кто на рыбалку, кто за ягодами, кому понадобилась новая мотыга – молодая березка с крепким корнем подойдет, если обрезать ветки…
А потом отец свернул на малозаметную тропку, уводившую в чащу. Тут стало идти труднее – иногда приходилось освобождать от веток путь корове, которая послушно шла, куда ее вели, пусть даже там и нет теплого хлева.
У Фени слипались глаза и ноги налились тяжестью, спину ломило под грузом, лямки врезались в плечи, и это при том, что все тяжелое несли отец с братом. При каждом шаге котелок скрипел, покачиваясь на ручке, и этот скрип отдавался в ушах и мучил. Ночью ей помогало лихорадочное возбуждение, а теперь ушел даже страх – осталась только усталость.
Они сделали привал у небольшого лесного ручья, поели, напились воды, напоили корову. Перед тем как двинуться дальше, поднялись на небольшой холм, и оттуда увидели, что с той стороны, где осталось село, поднимается широкий столб густого серого дыма.
Беглецы прибавили шагу.
Tags: врата, древнерусская тоска
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 16 comments